Статьи

Кровать Островского

«Вся жизнь — театр, а люди в нем — актёры» — утверждение не бесспорное, но насущное, особенно обретающее гоголевский размах, когда пьесу А. Н. Островского «Гроза» на уроке литературы читают по ролям десятиклассники средней общеобразовательной советской школы.

На уроке читали «Грозу» Островского по ролям.

Савёлом Прокофьевичем Диким после долгих споров и препирательств, дошедших также и до рукоприкладства, был назначен Миша Батухин — тщедушного сложения подросток, более, откровенно говоря, подходивший на роль Илюшечки Снегирёва из «Братьев Карамазовых», но за отсутствием вакансий у Фёдора Михайловича получивший под давлением одноклассников роль у Александра Николаевича, хоть ему и противную, но ко многому на актёрском поприще обязывающую.

За Марфу же Игнатьевну Кабанову, более известную в народе как «Кабаниха», взялась читать статная рыжеволосая пловчиха из параллельного класса Саша Смирнова, дочь известного советского кинорежиссёра.

Начало читки, впрочем, не заладилось.

Батухин что-то уныло и неразборчиво бормотал себе под нос, и было совершенно непонятно, ему в первую очередь, что перед ним — учебник по ненавистной химии или сочинение классика русского театра.

Кабаниха же, напротив, усердствовала сверх всякой меры, читала громко, практически с выражением, одним словом, кривлялась, что у зрителей в какой-то момент не могло не вызвать глухой ропот неодобрения.

— Кто в лес, кто по дрова, — свирепо проговорил сидевший на первой парте второгодник Гареев по прозвищу Злой. — Гнать таких артистов надо!

Да и грохнул ладонью по крышке парты так, что недальновидно разложенные специально посаженной рядом с ним отличницей Куломзиной карандаши и шариковые ручки полетели на пол.

Все тут же оживились.

И наши актёры в первую очередь — видимо, подсознательно откликнулись на воображаемый удар хлопушки на съёмочной площадке.

Батухин подобрался, задвигал бровями и метнул в зрителя пронзительный взгляд, а на реплику Кабановой «Что это ты, кум, бродишь так поздно?» ответил запальчиво, даже с этаким подвывертом:

— А кто ж мне запретит!

— Кто запретит! Кому нужно! — подхватила Смирнова и, грозно подбоченясь, выказала фигуру неоднократного победителя районных соревнований по плаванию брассом в короткой воде.

Батухин встал, порывисто сделал несколько неверных, а потому бессмысленных шагов, видимо, подобным образом он собирался с мыслями и духом, откашлялся и вдруг заголосил высоко, по‑бабски:

— Ну и, значит, нечего разговаривать. Что я, под началом, что ль, у кого? Ты ещё что тут! Какого ещё тут черта водяного!..

По классу разнеслись аплодисменты и возгласы одобрения.

Однако то обстоятельство, что они были адресованы не Смирновой, придали перепалке ещё большую остроту, потому как исполнительница роли Марфы Игнатьевны не привыкла проигрывать просто так. На внезапную истерику Дикого героиня ответила неожиданно тихо, почти шёпотом, но было в этом шёпоте нечто такое страшное, что даже второгодник Гареев по прозвищу Злой сполз со стула и принялся собирать разбросанные по полу карандаши и ручки своей соседки по парте.

— Ну, ты не очень горло-то распускай! — зашипела Смирнова и приобняла Батухина за плечи так, что показалось, что она сейчас его задушит.

— Ты найди подешевле меня! А я тебе дорога! Ступай своей дорогой, куда шёл…

— Постой, кума, постой! — с трудом вырываясь из железных объятий пловчихи, залепетал Батухин. — Не сердись!

— Коли ты за делом, так не ори, а говори толком, — с этими словами Марфа Игнатьевна оттолкнула своего собеседника, который едва удержался на ногах.

На сей раз аплодисменты и возгласы одобрения достались уже ей.

— Никакого дела нет, а я хмелён, вот что, — проговорил Батухин‑Дикой с видом виноватым и отчасти потусторонним.

— Что ж, ты мне теперь хвалить тебя прикажешь за это?

— Ни хвалить, ни бранить, — придурковато‑распевно прозвучал философический ответ. — Я хмелён… — и кончено дело. Пока не просплюсь, уж этого дела поправить нельзя.

— А вот это жизненно, — не удержался от комментария Злой, возвращая Куломзиной её письменные принадлежности.

— Так ступай, спи! — Кабаниха картинно всплеснула руками в том смысле, что она более не видит смысла в общении с этим нетрезвым припадочным человеком.

А что же наш Батухин? Он, недолго думая, лёг на парту, за которой ещё совсем недавно сидел и натужно вчитывался в текст драмы в пяти действиях «Гроза», повернулся на бок, подложив под щёку ладонь, закрыл глаза и громко захрапел, как, собственно, и подобает купцу, «значительному лицу», что подмечено у Александра Николаевича, из приволжского города Калинова.

И класс вновь взорвался аплодисментами.

На этом месте в подобных случаях следует сообщать о падении занавеса, но так как его не было, то и останавливать данное повествование смысла не имеет, ибо через несколько дней оно получило продолжение.

…Экскурсия класса в музей Островского в Замоскворечье планировалась давно, но случилась только после ноябрьских праздников. Тогда собрались у станции метро «Третьяковская», а потом побрели под мокрым снегом к деревянному на высоком каменном подклете дому, в котором в 1823 году родился великий русский драматург.

Компания собралась нам уже известная — Злой с Куломзиной, с которой они с некоторых пор были неразлучны, однако на определённого свойства комментарии одноклассников всякий раз звучал один и тот же ответ, что это «общественная нагрузка» и не более того; Саша Смирнова, совершенно окрылённая своим успехом на последней читке «Грозы»; группа поддержки в лице одноклассников, среди которых выделялись широкоплечий ватерполист Паша Буданков, способный подтянуться на турнике 25 раз, а также томная красавица Маша Эрландц, на которую прибегали смотреть даже учащиеся начальной школы.

Особняком, разумеется, шёл Батухин‑Дикой. Он по-лермонтовски угрюмо, заложив руки за спину и ни с кем не разговаривая, завершал процессию.

В таком порядке все и были встречены экскурсоводом — печального обличия дамой, словно сошедшей с картины Василия Андреевича Тропинина «Пожилая женщина с курицей».

После благообразного и совершенно протокольного вступления полилось повествование, способное усыпить даже человека, страдающего тяжёлой формой инсомнии. Так, перед мысленным взором слушателей сначала неспешно и обстоятельно потекли юные годы Сашеньки Островского, проведённые в Замоскворечье, в доме дьякона Покровской церкви, что в Голиках, Никифора Максимова. Потом последовал подробный рассказ об отце будущего драматурга, который перемежался довольно многословными описаниями быта купеческой Москвы, её нравов и типажей Замоскворечья, и когда дело наконец дошло до первых литературных опытов самого Александра Николаевича, то добрая часть посетителей мемориального дома на Малой Ордынке уже стояла на улице и курила под снегом.

Миша Батухин меж тем продолжал изумлять всех своей сосредоточенностью на предмете и погружённостью в себя. Казалось, его интересовало всё — от журналов, которые выписывал отец писателя, до полного списка персонажей Островского, что долго и монотонно, видимо, в стиле дьякона Никифора Максимова, зачитывала печальная тропининская дама.

Удивительно, но Батухин ещё и не записывал за ней!

Вполне возможно, что посещение музея так и закончилось бы на этой умиротворяющей (вариант — усыпляющей) ноте, а точнее, не закончилось бы ничем, если бы в дело вновь не включился второгодник Гареев.

Дождавшись, когда Батухин поравнялся с кроватью классика русского театра, Злой, полностью оправдав свое прозвище, со словами «Ступай, спи!» толкнул одноклассника, который тут же и оказался на мемориальной перине, накрытой кружевным покрывалом ручной работы.

Всё произошло так неожиданно, так по‑гоголевски стремительно, что воцарившаяся после катастрофы пауза показалась вечностью.

Батухин-Дикой однако не растерялся. Видимо, полностью пребывая в образе русского купца‑самодура, точнее сказать, не выходя из него последнее время, он поудобнее устроился на кровати Островского, повернулся на бок, подложил под щеку ладонь, широко зевнул и, смежив веки, громко захрапел.

Откровенно говоря, здоровый хмельной храп Савёла Прокофьевича ни в коей мере не противоречил ни духу, ни букве места, где он разносился, был абсолютно аутентичен, но тропининская дама, к тому моменту уже переставшая ей быть, не оценила актёрского усилия молодого посетителя.

Это был даже не крик, не истерический вопль, но стон, исторгнутый из самих музейных недр, из архивной преисподней — низкий, глухой, производимый на одном дыхании бесконечно долго.

— Уберите…

И все кинулись убирать Батухина с кровати драматурга.

Но Дикой спал, и сон его, как сон всякого нетрезвого человека, был мучителен и тягуч. Савёла Прокофьевича тащили, как могли, а он, не пробуждаясь, цеплялся за перину, мычал, накручивая на себя кружевное покрывало.

Всё закончилось тем, что Батухин очутился на полу, обрушив на себя в довершение целую гору подушек разных размеров.

Разумеется, изгнание непутёвых экскурсантов из музея на Малой Ордынке, 9 было оглушительным. От вызова милиции всех спасло лишь то, что ни один экспонат не был украден, повреждён ли и ни один сотрудник музея не пострадал.

Казалось, что пострадал лишь Батухин.

Имея вид совершенно безутешный, он одиноко стоял под снегом и вглядывался в замоскворецкую даль, словно это была даль заволжская.

Никто не решался подойти к нему, чтобы успокоить и поддержать. Разве что Саша Смирнова, приобняв Дикого за плечо, вкрадчиво проговорила голосом Марфы Игнатьевны Кабановой:

— Ну, что ж тебе нужно от меня?

— А вот что: разговори меня, чтобы у меня сердце прошло, — прозвучало в ответ тихо и кротко, — ты только одна во всём городе умеешь меня разговорить…

Сказано это было с таким чувством, с таким искательством, что Смирнова вдруг увидела перед собой вовсе не тщедушного одноклассника Мишу Батухина, над которым все смеялись, но натуру сложную, противоречивую, то самое «значительное лицо», о котором и писал драматург Островский.

— Что ж, кум, зайди. Закуси, чем бог послал, — пропела она.

— Пожалуй.

Дикой приосанился, окинул собравшихся барственным взглядом, однако, увидев ватерполиста Буданкова и Машу Эрландц, удалявшихся в сторону станции метро «Третьяковская», почему-то сделался грустен.

Спустя несколько лет автор этих строк встретил Мишу Батухина выходящим из мебельного магазина, что некогда располагался на пересечении Петровки и Петровского бульвара. Батухин был уже не тот — он остепенился, погрузнел, от прежней его субтильности не осталось и следа; он напоминал то ли писателя, то ли музейного работника, разве что взгляд его, в котором читались разочарование и гнев, выдавал былого Савёла Прокофьевича.

О том, что он делал в довольно дорогом мебельном магазине в центре Москвы, можно было только гадать. Вероятно, искал себе кровать наподобие той, что стояла в деревянном на каменном подклете доме дьякона Никифора Максимова в Замоскворечье?

Вполне вероятно, искал, но ничего не нашёл, что, впрочем, и понятно.

Рисунки Милены Кашириной.

Печатается по: Максим Гуреев. Кровать Островского // Мир Музея. 2023. № 4. С. 25 – 27.