Статьи

Ялта навсегда

Предлагаем вашему вниманию журнальную версию рассказа, написанного в 2010 году: Крым казался тогда непоправимо и безвозвратно потерянным, и любая встреча с ним оказывалась окрашенной ностальгией и горечью утраты.

Буксирчик сплющенным носом толкал перед собой громаду корабля, как вокзальный носильщик — телегу, доверху уставленную чужим багажом. На палубах у поручней выстроились похожие на статистов пассажиры и с необъяснимой тоской смотрели на оставляемый ими город. Между прямоугольными пальцами бетонных причалов качался на поверхности зелёной воды нехитрый мусор — тогда ещё не наступила эра пластиковых бутылок, и чистоту моря оскверняли всё больше пятна мазута, щепки да намокшие останки папирос.

Из фанерных будок, раскатываясь по склонам дальних гор, вырывалась булькающая фонограмма прошлого лета.

Это была удивительная набережная. По квадратным бетонным плиткам двумя встречными потоками текли приезжие: взрослые по‑детски облизывали мороженое в вафельных стаканчиках, покупали пирожки и портвейн, под чахлыми пальмами фотографировались с удавами и обезьянками; и нельзя было вообразить ничего более советского, чем эти не знающие праздника люди. И в то же время меня не покидало ощущение, что от какого-то из дальних пирсов ещё не отошёл на Константинополь последний пароход, что господа офицеры и бледные дамы под кружевными зонтиками до сих пор тут, поблизости: тонкий запах их духов, не смешиваясь с густым шашлычным дымом, висел в воздухе, пропахшем морем.

Это был непоправимо белый город — и никакие профсоюзные здравницы, никакие донецкие шахтёры и намалёванные саженные морды членов Политбюро не могли перевесить впитавшихся в пейзаж чеховской печали и врангелевского безнадёжного мужества.

Тем более нелепы нынешние попытки малороссийских самозванцев присвоить себе этот город, к которому они не имеют отношения. Вор-домушник, который залез в окно, может, конечно, облачиться в хозяйский шёлковый халат и развалиться на чужом диване, потягивая коньяк и воображая себя законным владельцем территории... Но она-то не признáет его, с удивлением взирая на отёчную плебейскую харю и красные носки, торчащие из-под коротковатых брючек в полоску.

Впрочем, в политическом штиле сонного 1978 года будущие деятели «незалежной» Украины ещё сидели, попрятавшись, на маленьких должностях в структурах монолитной власти, не признававшей национальных различий.

А я был студентом творческого вуза, пропахшего вольнодумством и молчаливым сопротивлением действительности, казавшейся неодолимой.

В моей компании любимой книгой весь первый курс был «1920-й» Василия Шульгина, и мы, как умели, служили памяти «их благородий», сделавших на этом берегу последний привал перед окончательным отступлением в небытие.

— Вы есть не хотите? — произнёс за моей спиной неслышно подошедший Ганс.

Он был уроженцем этих мест, нашим хозяином и гидом по промозглой весенней Ялте, похожей на чужой сон.

Поступив в столичный вуз, он скоро сообразил, что его крымское происхождение, пожалуй, уравновешивает нашу московскую фанаберию; надменно указуя пальцем в бесцветную серость туч между ободранными многоэтажками, он вопрошал:

— И это вы называете небом?

Да и залихватского «Ганса» вместо заурядного паспортного Игоря он упорно насаждал, вероятно, ради преодоления провинциального комплекса.

Сам он поначалу выглядел неприлично свежим, возмутительно загорелым среди нашей вымученной бледности; но месяцы недосыпа и непрерывное курение тошнотворных сигарет «Пегас» (кажется, исчезнувших из обихода) вскоре стёрли всякие внешние отличия между ним и нами.

Но только внешние; в остальном он, будучи сильно старше нас, оказался в положении догоняющего. Я записывал ему в общую тетрадку названия книг, которые необходимо прочесть, а продвинутые юные барышни, не щадя уязвлённого мужского самолюбия, поучали его насчёт внешнего вида и манер, доставшихся им самим в качестве бесплатного приложения к московской прописке.

Но вот наша литературная белогвардейская ностальгия предоставила Гансу шанс отыграться — и он пригласил нас на Пасху к себе, в сказочный город у моря, где он вырос и ориентировался вслепую, тогда как мы, глазея по сторонам, дивились всему — лихому полёту таксистов по скрюченным узким улицам, долгим завтракам на свежем воздухе, среди вечной зелени и её сладких запахов и вылазкам в таинственные горы, полукольцом охватившие бетонные корпуса санаториев, сейчас почти безлюдных. Едва ли не с самого утра, с минуты пробуждения в маленькой ливадийской квартирке Ганса, мы начинали понемножку вливать в себя красное местное винцо — и оно, погружая нас в эйфорию непрерывного лёгкого опьянения, словно цветные стёкла старинного фонаря, окрашивало всё видимое в волшебные тона. К тому же мы были по-детски влюблены друг в друга, и экзальтированны, и глупы, и до краёв полны так, как это бывает только в нечаянных путешествиях молодости.

Поесть и правда не мешало, да и хмель обновить, чтобы не замолкали в пустых головах колокольцы счастья. И мы, бросив прощальный взгляд на серо-зелёные морщины моря, вслед за Гансом отправились на поиски «подходящего места» — сквозь таинственную сквозную арку, которая уводила с набережной в недра двора, поросшего акациями, по ступенькам высокого крыльца гостиницы, где великого русского поэта бивали подсвечником за то, что передёргивал карты, и где приезжие столичные актёры и музыканты уже второй век подряд настраивали свои художественные натуры перед тем, как явить их курортной публике.

Я отстал от спутников, читая поблёкшие буквы на мемориальных досках, а потом пустился их догонять. Не тут-то было: видно, они и правда оголодали и потому шпарили во всю прыть, ориентируясь на звук голосов и звон столовых приборов, — аж подмётки сверкали.

Я торопливо шагал за ними мимо высоких дверей, которые вели во внутренние помещения гостиницы, — когда одна из дверных створок раскрылась, и из неё стремительным широким шагом вышел человек в военной форме старинного покроя, в накинутой на плечи не совсем чистой белой бурке и с нагайкой в правой руке — левой он на ходу придерживал саблю, чтобы та не била по ногам. Звякнув шпорами начищенных до глянцевого блеска сапог, он дробно пересчитал ступеньки лестницы и пропал из виду, оставив меня в столбняке и совершенном замешательстве: не было никаких сомнений, что мимо меня прошёл господин, его высокоблагородие, а не какой‑нибудь ряженый актёр, изображающий «белую кость» в меру своего понимания. В воздухе остался тонкий запах лаванды, приправленный едва различимым аккордом кавалерийского пота и кожи.

Машинально сделав ещё несколько шагов, я оказался напротив приоткрытой двери и заглянул в глубину зала, залитого солнечным светом. Этот свет косыми лучами пробивал слои табачного дыма, висевшего под расписным плафоном потолка, во всём воздушном объёме — от тяжёлых хрустальных люстр до зелёного сукна необъятного стола, заваленного картами.

Вкруг стола сидели и стояли военные люди, одетые весьма пёстро — в полевые защитные мундиры, живописные черкески, чёрно-белую морскую форму и станичные казацкие галифе с лампасами.

У окна пожилой, почти совершенно лысый полковник, сняв фуражку и промакивая платком пушистую плешь, беседовал с худым батюшкой, часто моргавшим от яркого солнца и всё трогавшим, трогавшим свой наперсный крест. В проёме другого окна, за чужеродным столиком, явно мобилизованным из жилых нумеров, склонив голову над громоздкой пишущей машинкой, слушала диктовку штабного офицера барышня с бледным лицом и глянцево зачёсанными назад каштановыми волосами. Тонкие листочки, заправленные в каретку, тряслись, когда её сахарные, почти прозрачные пальцы сильно и бегло ударяли по клавишам, не производя при этом никакого звука. И вообще вся густонаселённая и полная энергии, ярости и страха сцена тонула в неправдоподобной тишине.

Возможно, постояв ещё какое-то время, я научился бы не только видеть, но и слышать прошлое, — но тут один из адъютантов заметил меня, и на его лице мелькнуло неудовольствие; шагнув к двери, он хмуро кивнул, то ли извиняясь, то ли подтверждая, что всё это происходит на самом деле, и плотно прикрыл лакированную створку высотой в два моих роста, оставив меня в моём советском настоящем, где сразу стали слышны вульгарно‑громкие голоса людей, не обременённых воспитанием и не кончавших гимназий и военных академий.

Я нашёл своих друзей в глубине непомерно огромного ресторанного зала, за круглым столом, накрытым тяжёлой и щедро накрахмаленной скатертью. Иван иронически поднял одну бровь, приветствуя моё появление. Он бесцельно вертел в руках столовый нож, рассылавший во все стороны огненные блики. Захваченная этим зрелищем, Ирина тоже безо всякой необходимости быстрыми пальцами коснулась своих приборов, передвинула, качнув воду с пузырьками, высокий бокал и наконец улыбнулась мне, не разжимая тонких губ, как будто мы давно не виделись. Ганс напряжённо изучал меню, даже плечи поднял от усилия найти скрытый смысл в напечатанных коричневым строчках кулинарного сонета.

Я уселся на один из свободных стульев (их оставалось ещё немало вкруг стола), неопределённо улыбнулся в ответ Ирине и расстелил на коленях шершавую белую салфетку.

Я ни словом не обмолвился о том, что в эти минуты по соседству как раз заканчивается совещание по эвакуации города, положение которого после прорыва красных на севере оказалось безнадёжным.

Проголодавшись от ходьбы и непривычной свежести проветренного пространства, мы пожадничали, заказывая, и объелись до потери разума и речи. Кое-какие вкусности остались нетронутыми: мы могли лишь с сожалением смотреть на «крымские пальчики» (сделанные вручную колбаски из рубленого мяса) и украшенный консервированной вишней десерт. Кряхтя, мы вылезали из‑за стола, пытаясь вертикально утвердить потяжелевшее туловище на слишком тонких и шатких для подобного веса подпорках ног. На ходу стало легче, на улице — ещё легче; Иван достал вонючую кубинскую сигаретку, которую предпочитал Гансову «Пегасу» из чистого пижонства, и они закурили, отравляя едким дымом головокружительно вкусный воздух.

Перед нами лежал долгий день, свободный от дел и обязательств.

На набережной по-прежнему играла бездумная музыка, словно ничего не случилось, как будто не взят Турецкий Вал и не проиграна Россия. Воробьи, подскакивая, как мячики, искали что‑то в щелях между плитками, пробовали на клюв коричневые шарики, осыпавшиеся с хвойных веток, и тут же с отвращением выплёвывали: конечно, не «крымские пальчики»! И, окончательно прощаясь с Ялтой, виолончельным басом пропел с горизонта невидимый отсюда пароход.

Было решено идти пешком в Массандру — мы знали это имя только по винным этикеткам, но Ганс пообещал узкие улочки и старые дома прежних времён и уцелевшую чудом колокольню Иоанна Златоуста, золотой купол которой служил маяком и притягивал взгляд тех, кто видел город с моря.

И мы отправились, то сбиваясь в кучку, рассматривая или показывая друг другу встречные чудеса, то растягиваясь по улице, каждый глядя под ноги и думая о своём.

Массандра оправдала надежды: она была похожа на то, какой мы романтически представляли себе Ялту до строительства в ней бетонных уродов социализма. Крашеные кармином и охрой двухэтажные дома, в основном деревянные, кое-где по-южному обросшие пристройками, как ласточкины гнёзда, карабкались по склонам горы, цеплялись за скальные складки — или вдруг нависали нечаянным балкончиком над стиснутой жильём проезжей частью. Деревья и деревца росли повсюду, даже из середины стены, между ставнями окон — и цвели, приветствуя весну и скорое Воскресение Христа. За заборами и заборчиками счастливые обладатели палисадников высаживали в пахучую мокрую землю перезимовавшие цветы. Деловито шмыгали мимо нас облезлые собаки и кошки, похожие друг на друга.

Соскучившись по морю, мы спустились по уклончивой лесенке, пахнущей нечистотами, и вышли на один из пляжей, которыми также знаменита Массандра, — единственное место в черте города, где в сезон можно рискнуть искупаться. Платные летом, сейчас они были брошены на милость неурочных странников: пустовали будки кассиров, продавцов пляжного счастья, были открыты железные калитки и шлагбаумы, преграждавшие путь безбилетных к желанной солёной купели.

Мы брели замысловатым маршрутом, обходя бездействующие сейчас ловушки и заграждения, и я опять отстал — возможно, для того, чтобы заметить человека, сидевшего в белом пластиковом кресле на самом конце бетонного буна. Даже по сутулой спине было очевидно, что он погружён в какие-то невесёлые мысли. Он, кажется, был высок ростом, но съёжился, будто замёрз, спрятал руки в карманах бесформенной куртки, окаменев в своём маленьком личном горе, точно муха в янтаре.

Я остановился, опершись на покрытую краской и ржавчиной трубу перил, и не отрываясь смотрел на эту серую спину, примеряя на себя сосущую боль в груди, и холод, и пожизненную ношу непоправимой утраты.

Шелестели камешки, катаясь туда-сюда вместе с прозрачными валиками волн, противными кошачьими голосами перекликались чайки, и чей-то ребёнок с непонятным упорством стучал доской от ящика по круглому булыжнику, производя неприятный, плоский, продублированный эхом звук.

Справа от меня, за чёрными метёлками кипарисов, за стеклянным зданием морвокзала, лежала рассыпанная крошками по склонам сине‑зелёных гор Ялта моей юности — а здесь, отделённый от меня несколькими метрами мокрого бетона, начинался 1995 год, и уже распался Союз, и Крым, как захваченный пиратами корабль, готов был навсегда отчалить от русского берега, — и тут человек на конце пирса пошевелился, выпрямился, посмотрел влево и вверх, туда, где волнорезом торчала из курчавого вечнозелёного склона циклопическая гостиница «Ялта»...

Он смотрел вполоборота назад, через плечо, показывая мне часть щеки и надбровье над собранным слоновьей складкой воротником куртки, но я всё равно не мог не узнать лицо, которое вижу каждый день в зеркале.

Постаревший на 17 лет, утративший остроту и лёгкость профиль, торчащий нос, спутанное ветром мочало волос... Рука с белым комком носового платка в неуклюжем захвате кожаной перчатки поднялась к глазам и снова исчезла в кармане. Ветер выдавил из него слёзы, или раскаяние, или догадку, что он только что миновал главный перекрёсток своей жизни — и свернул не туда?

Я, заледенев, смотрел на спину в брезентовой куртке, которую спустя много лет куплю в Америке, на этого страдающего оболтуса, который и через четверть века будет по привычке торопиться со всяким своим увечьем на этот берег, за целительной пощёчиной солёного ветра, полного брызг.

Вот что значит «микроклимат»! Высокая горная гряда, по-татарски Яйла, образовала вокруг Ялты крепостную стену, не пропускающую внутрь ветер времени. Прошлое и будущее бессрочно поселились здесь в разреженной взвеси настоящего. А единственный беспристрастный свидетель, великое и древнее море, для которого тысяча лет — как один миг, не различает годовых колец чело века: в межсезонной дремоте оно видит сны о гуляющих по набережной господах, давно истлевших в могилах Старого и Нового Света, о куртизанках и кооператорах, об извозчиках и таксистах, о татарах, армянах и русских, о шумных хохлах и застёгнутых немцах — обо всех, кто когдалибо окунал свои якоря в эту зелёную воду.

И я, однажды бросив якорь в ялтинской бухте, обречён не просто возвращаться сюда — но вечно пребывать здесь, развешивая на мокрых верёвках корабельных снастей свои печали, свою разноцветную память, свои ветшающие, как массандровские фасады, разновозрастные портреты.

И когда я до конца расплёл косицу причин и следствий, далёкий день прошлого исчерпал свои чудеса: растаяли в синем остальные цвета, заморгали лампы и фонари, и, царствуя над всеми огнями города, луч с маяка равнодушно скользнул по горизонту, порту и набережной, по чёрному памятнику и портретам вождей, по этажеркам человеческого жилья, по галечным пляжам и пустому пирсу, на котором не было и уже не будет вовеки никого, кроме меня.

Печатается по: Алексей Пищулин. Ялта навсегда // Мир Музея. 2023. №3. С. 8 – 13.
См. также:
Дмитрий Орехов. Уроки Ливадии // Мир Музея. 2023. №1. С. 2 – 5.
Алексей Пищулин. Метаморфоз // Мир Музея. 2023. №8. С. 26 – 28.
Алексей Пищулин. КРЫМНАШ // Мир Музея. 2024. №3. С. 8 – 9.
Ксения Сергазина. Морской чёрт, найденный в Коктебеле // Мир Музея. 2023. №3. С. 30 – 33.